Петербургские велосновидения - 2016


«Принесла случайная молва
Милые, ненужные слова:
"Летний сад, Фонтанка и Нева".»
(А. Вертинский)

После дождя

Тьма египетская за окном плавится под воздействием египетского пекла, невидимым, горячим, перегретым студнем тяжко ворочается под горой море, наполненное мёртвыми, не вынесшими зноя рыбами. Я еще усугубляю жару, закрывая на ночь форточки, отдавая, таким образом, пожизненную дань посланной мне любезным мирозданием арахнофобии, паническому страху перед крупными, бурыми южными пауками, не вьющими паутины, а напротив, забегающими, с наступлением ночи, в окна и прозванными за эту неприятную особенность пауками-волками. Колыбельные слова «придёт серенький волчок» с раннего детства заполнялись непереносимым, до жути, обещанием еженощного пришествия пауков.

В душной, чёрно-бархатной тишине южной ночи постепенно начинает высвечиваться нечто призрачное, беловатое, недавно пережитое — бесконечный петербургский ноче-вело-день, непрерывно перетекавший дождём из одних суток в другие, будивший меня сероватым дневным светом в третьем часу ночи, прерывавший тревожные, однообразные сновидения, сводившиеся к образу исчезающей за поворотом велогруппы, от которой я, в который раз и теперь уж, кажется, окончательно, отбилась, отстала, отсечённая от своих спутников пестрыми зонтиками и цветовыми пятнами, в которые сливается толпа в Адмиралтейском сквере и на Дворцовом мосту. Все умчались вперед, а я осталась.

8 июня 2016

Да, я в Питере. Очень боялась встретиться с городом через столько лет, через целую жизнь, через мгновенно просвиставший мимо отпущенный мне жизненный мир. Совершенно не знала, что я увижу и как увижу, даже Рим, в первое свидание с ним, казался более предсказуемым. С первого взгляда, после вековой разлуки Питер показался мне очень тихим, смиренным, покорно мокнущим под дождевыми струями.

Всё те же, как и двадцать лет назад, потёртые желтые жетоны в метро. Те же смиренные, раннехристианские катакомбы метро, глубокие и тихие. Полупустые вагоны метро. Тихие, смиренные люди. Забытые интеллигентные лица невыживших блокадников. Смиренный дождь наверху. Пустынный Большой проспект. Найденные предварительно на карте, пересекающие его улицы, хищные, как инфицированные следы рваных когтей и кровавые, как ножевые раны, Бармалеева, Подрезова (на которой располагалась моя гостиница) и Подковырова, на самом деле оказались тихими, насквозь промокшими, тоже безлюдными и заросшими мелкой, изумрудной, бурно растущей под дождём крапивой, и опять же — смиренными. Пустынный Малый проспект, пустынный Каменноостровский. Как будто после блокады, после эпидемии бубонной чумы. Лишь редкие прохожие, да тихие струи дождя. Я устроилась в гостинице и теперь бродила по городу, в поисках шумного и почему-то всегда солнечного Ленинграда моей юности, и не находила его.

Где все? Где торопливые праздничные толпы? Их нет. Тихо в городе. Тихие, незаметные люди. Тихие машины. Такой мне привиделась Петроградская сторона.

Поздним вечером в гостинице обнаружился крошечный уютный бар, в котором всё показалось мне очень вкусным после самоотверженной таганрогской аскезы (только картошка и огурцы из повседневной, азартной и безумной экономии на грани выживания): кофе с горячим молоком, тирамису, а также сыр и шоколад, купленные в тихом пустом магазине.

Белой ночью моя улица Подрезова полудремлет-полубодрствует, абсолютно пустынная, заросшая крапивой, залитая дождём, застывшая во времени, как улицы брошенных людьми городов, через которые прорывались без всякой надежды герои братьев Стругацких в «Граде обреченном».

Улица Подрезова

От этой тишины, дождя, разлитого вокруг смирения, тихой интеллигентной питерской речи — замирает, вздрагивает и тихо останавливается сердце. Такого полного проваливания в прошлое я, кажется, не ожидала. Такого тотального увязания в тягучем городском хронотопе. Как будто бы я опустилась глубоко на дно, под толщу глубокой, плотной, слоистой, тёмно-синей невской воды. А между тем, завтра — хотя какое в этом тягучем, тотальном ноче-дне может быть «завтра» - меня ожидает первый велосипедный день.

9 июня 2016

«Павловска перрон пустынный,
Петергофа плен прекрасный,
плеть Петра,
причуды Павла,
Пушкина пресветлый взгляд.»
(Булат Окуджава)

Нет, не любит Петербург своих велосипедистов. Даже тесные средневековые пространства итальянских и французских городов благосклоннее взирают на них, их древние брусчатки, помнящие грубые прикосновения конских подков и тяжёлых деревянных колес, удобнее для лёгких велосипедных шин, чем узкие питерские тротуары, на которых постоянно приходится уклоняться от широких водосточных труб, забранных в решетчатые короба, огибать прохожих, то и дело соскакивать с высоких поребриков и вновь заскакивать на еще более высокие бордюры, останавливаться перед светофором, пропускать на переходе пешеходов и так далее до бесконечности. В Питере отсутствуют велодорожки. Их нет вообще. Так что приходится всё время катиться по тротуарам, стараясь не врезаться то в старинный фонарь, то в пешехода, и при этом не слишком отстать от группы.

Сегодня мы едем в Павловск, электричка отправляется с Витебского вокзала. Дождь и холод. Заходим в здание вокзала погреться. Нас 18 человек велосипедистов, с нами гид, удивительная Алёна Кузнецова, неутомимая, энергичная, неунывающая, знающая всё о своём городе, его ближних и дальних окрестностях. Да, с гидом нам определенно повезло.

В Павловске мы высаживаемся, выкатываем велосипеды и отправляемся на них в парк. Никак не ожидала, что язык пейзажного парка окажется настолько внятным для меня. Мне всегда казалось, что Д.С. Лихачёв несколько преувеличивает, настаивая на исключительной текстовой природе парка. Тем не менее, это оказалось сущей правдой: павловские аллеи, павильоны, скульптуры говорят с нами на необыкновенно внятным, чётко артикулированном языке. И если Петербург требует сосредоточенной пешей неторопливости, то Павловский парк раскрывается в велосипедном полёте, распахивая зеленые занавесы своих пространств, открывая перспективы, в глубине которых сменяются видения английских коттеджей, прудов, каскадов.

Удивительным образом сменяются и переживаются павловские впечатления: вначале в них превалирует грусть, печаль, меланхолия, затем отрешенное созерцание, и/, наконец, принятие, согласие. Эту многослойность и многосоставность павловских переживаний отметил еще Н.М. Карамзин:

«О Меланхолия! нежнейший перелив
От скорби и тоски к утехам наслажденья!
Веселья нет еще, и нет уже мученья;
Отчаянье прошло... Но, слезы осушив,
Ты радостно на свет взглянуть еще не смеешь
И матери своей, Печали, вид имеешь.
Бежишь, скрываешься от блеска и людей,
И сумерки тебе милее ясных дней.»

Каким-то чудом гений Павловского парка до сего дня продолжает сохранять и транслировать эту «цветущую сложность», внятно прочитываемую на каждом повороте, в тончайших градациях оттенков зеленого цвета, в сопоставлении леса и сада, природного и рукотворного, небесного и земного, бытия и небытия.

После сложнейшего синтаксиса Павловска, Царское село, то есть Пушкин с его золотым Екатерининским дворцом показался мне позолоченной праздной игрушкой, табакеркой, шкатулкой с очень примитивным дискурсом. Безлюдье Павловска погружает в печаль, бесконечный лабиринт парка тонет в молчании, аллеи, тропинки, знаменитый некогда Павловский вокзал — абсолютно пусты. Мы катались по павловскому заколдованному пространству, как по некой прекрасной, но пустынной зоне. На улицах Павловска и Пушкина всё то же состояние уединения, молчания, запустения и затерянности.

Обратно в город добирались в электричке по жуткому холоду, затем еще целый час катили на велосипедах от Витебского вокзала на Петроградскую сторону под дождём, опять же по тротуарам, лавируя между прохожими, останавливаясь на светофорах, когда пересекали мост, то меня чуть не сдуло в Неву яростным порывом ветра. Нет, не любит Питер своих велосипедистов, небрежно пролистывающих на лету, почти не глядя, зашифрованные тексты его пространств, не останавливающихся на мостах, проносящихся вперед, мимо, мимо.

10 июня 2016

«Пошли мне сад
На старость лет.»
(М. Цветаева)

«Сады моей души всегда узорны,
В них ветры так свежи и тиховейны.»
(Н. Гумилёв)

Ораниенбаум – Петергоф – Александрия

При изучении средневековой философии меня всегда в особенности захватывала проблема соотношения духа и души. Имперсонального, самодостаточного Духа, который дышит, где захочет, которому хорошо везде, не зависящего ни от каких «человеческих слишком человеческих» условий и ограничений (его конгениальным воплощением, на уровне пейзажа, показался мне Павловск), и Души, ограниченной, уязвимой, бессмертной на свою беду, слишком человеческой, жалкой и жалостной одновременно. Мало кто, в минувшем XX и в наступившем XXI столетии, молил о Духе, хотя получали его страшные, нечеловеческие дары — просившие и не просившие о них. Блажен тот, кто, как о. Павел Флоренский принял Соловки как ужасный дар Духа, блаженны те, кто без ропота принимает бесчеловечные духовные дары нового тысячелетия, им будет одинаково хорошо и в тени метафизических аллей Павловского парка, и в тюрьмах, и в изгнании. О таком даре, как мне кажется, молила несчастная М.И Цветаева:

«Такой мне сад на старость лет…
— Тот сад? А может быть — тот свет?»

«Тот сад=Тот свет» всегда тихонько шелестит за плечами, под его сень можно вступить в любую минуту, однако, жалкой человеческой душе так хочется иного сада, как праздного отражения её самой, она жаждет гумилёвских «слишком человеческих» садов:

«Растенья в них, как сны, необычайны,
Как воды утром, розовеют птицы,
И — кто поймет намек старинной тайны?
В них девушка в венке великой жрицы.»

Как будто бы посреди огромной, жестокой и холодной империи можно было разбить и взрастить такой сад, с потаённым домиком, рукотворными руинами, скульптурой любимой собачки, стеклярусным кабинетом и потешной Катальной горкой? Котомка за плечами и удобные растоптанные башмаки, вот что нужно человеку в этой стране, всё остальное будет безжалостно растоптано, блестящий стеклярус раздавлен в радужную пыль, катальная горка разобрана и сожжена, а в потаенном домике устроят что-нибудь совершенно непотребное.

Но непреодолимо стремление человеческой души устроить себе маленький искусственный рай именно здесь, посреди мрачных разбойничьих лесов, под недобрым взглядом безмолвствующего народа и болтливой власти, на зыбком морском берегу.

Утром 10 июня мы сели на велосипеды и покатились к Балтийскому вокзалу. Как и день назад, незабываемое впечатление оставил утренний прокат по питерским тротуарам, лавирование между прохожими, выступами водосточных труб, машинами и остановки перед бесчисленными светофорами. Промахнули через Дворцовый мост на велосипедах и успели на электричку до Ораниенбаума.

Ораниенбаум оставил впечатление новенького, с иголочки, успешно собранного паззла: там вовсю шла реконструкция. На холме возвышался, весь в строительных лесах, дышащий тщеславием и оптимизмом Меньшиковский дворец, молоденькие перголы напоминали аккуратно подрезанные виноградные лозы, аккуратно выложенные узоры партера простирались почти до самого Финского залива. В зелени светлели обновлённые павильоны. Здесь всё напоминает о галантном и напрасном XVIII веке. Сходили на экскурсию в Ринальдиевский Китайский дворец, с его Стеклярусным кабинетом со стенами, украшенными блестящими бисерными панно. В детстве мне приходилось иметь дело со старинным стеклярусом: его когда-то выпускали в виде длинных стеклянных трубочек, которые потом нужно было ломать голыми пальцами на более мелкие фрагменты с острыми стеклянными краями. Швеям приходилось проявлять осторожность, чтобы не запачкать панно кровью, сочившейся из исколотых стеклярусом пальчиков, в то время как они нанизывали на нитку и прикрепляли кусочки стекляруса, один за другим. Удивительная жизнь протекала когда-то в Китайском дворце, напоминавшем табакерку, с комнатами, расписанными то розовым, то голубым, то расшитыми суетным стеклярусом.

Мы проигнорировали блестящий Петергоф с его имперскими фонтанами, куда, как оказалось, велосипедистов ныне не пускают, прокатились по его заросшим луговыми цветами задворкам, мимо руин, по узким тропинкам, затем спустились в глубокий овраг, проехали мимо удивительной каменной головы, равнодушно проводившей немигающим каменным взглядом нашу пёструю кавалькаду, и оказались в Александрии, приватном парке императрицы Александры Фёдоровны, с молочной фермой для царских детей, уютными коттеджами и миниатюрной церковью, выстроенной в готическом стиле. Нашему взгляду предстал искусственный мирок, созданный посреди огромной равнодушной империи, тщательно укрытый в лесах, крошечное европейское княжество посреди дикого леса, бездорожья, на берегу Маркизовой лужи.

Весь этот день мы катили под дождём, по холоду, вообще пронизывающий северный июньский холод преследует и сопровождает повсюду, на задворках Петергофа плохие, размокшие дороги, мы катились по жидкой грязи, в которую так страшно было бы свалиться, но обошлось.

Поздно вечером мы возвращались в Питер, катясь опять по тротуарам, протискиваясь на велосипедах сквозь возбуждённую толпу, виляя между пешеходами, беспечно уткнувшимися в свои гаджеты, ничего не слышащими в наушниках, погруженными в свои мысли и разговоры. В этот раз я дважды отстала от своей группы, потеряв ее сначала в Адмиралтейском сквере, и воссоединившись с ней на Стрелке Васильевского острова, а затем на Петроградской стороне, где я в течение четверти часа созерцала сверкающий справа шпиль Петропавловской крепости, пока наш гид, заботливая Алёна Кузнецова не обнаружила меня и не пригнала, как заблудшую, близорукую и не очень быструю овцу, к нашему небольшому, но дружному велосипедному стаду.

11 июня 2016

«Я удрал из столицы на несколько дней
В царство сосен, озер и камней.»
(Саша Чёрный)

«Вход в Монрепо стоит пятьдесят пенни. Напротив кассы — лимонадная будка, целый органчик сиропов: вишнёвый, малиновый, апельсиновый, клубничный, лимонный… Финны, как известно, большие любители лимонада…».
(Осип Мандельштам)

Военно-исторический музей Карельского перешейка

Выборг – Монрепо

С утра пораньше мы покатили под дождиком на Финляндский вокзал, опять немножко нервно, по тротуарам, через мосты, ну да я успела уже немного привыкнуть. Ехали на скоростной электричке «Ласточка», пристегнув велосипеды в тамбурах тросиками, до Выборга.

Выборг оказался точно таким, как описал его в «Шуме времени» Осип Мандельштам: «Упрямый и хитрый городок, с кофейными мельницами, качалками, гарусными шерстяными ковриками и библейскими стихами в изголовии каждой постели, как божий бич, нес ярмо русской военщины; но в каждом доме, в черной траурной рамке, висела картинка: простоволосая девушка Суоми, над которой топорщится сердитый орел с двойной головкой, яростно прижимает к груди книгу с надписью «Lex» — «Закон». Это российское «ярмо» ощущается повсеместно, несмотря на скалы, финский дух, шведское влияние, остатки старинной северо-европейской брусчатки, чудом сохранившегося грозного каменного медведя, одного из четырёх гранитных зверей, некогда украшавших шведский фасад вокзала, круглые башни, мощные крепостные стены. На то оно и ярмо. Одно слово: бич божий.

В первый и единственный раз за всё время велопохода выглянуло солнце, и прекратился дождь. Так весь день и было: ветрено и солнечно. Дороги, по которым мы катили, сплошные колдобины, набережная с огромными дырками и глубокими провалами в асфальте (всё тот же «бич божий», не иначе). Как свидетели на суде возвышаются дома, оставшиеся с финских времен, выстроенные в стиле финского романтизма.

Тем не менее, самое сильное и, поистине, незабываемое впечатление произвёл на меня не столько город, с его долгой, терпеливой и, как мне показалось, тихо-мстительной финской и шведской памятью, и даже не восхитительный мистический пейзажный парк Монрепо, а крошечный, ютящийся в двух тесных комнатках старого, несомненно, финской постройки дома, Военно-исторический музей Карельского перешейка, куда нас с энтузиазмом потащила гид Алёна Кузнецова, обещая по пути встречу с его необыкновенным директором. Директора музея, историка Баира Иринчеева пришлось подождать. Чтобы велосипедисты не скучали, им было предложено развлечение: на первом этаже в специально выгороженном углу тесно висели старые подлинные шинели времен советско-финской войны, куртки, шапки, гимнастерки — как финские, так и красноармейские — казалось, только вчера снятые мародёрами с неостывших трупов на поле боя; служительница и вертлявый сотрудник в клетчатом, чрезвычайно похожий на Коровьева, предложили нам примерить и сфотографироваться в них. Мне и смотреть-то на них было жутко, не то чтобы надеть и сняться. Столько в этой ветхой амуниции застыло страдания, боли и смерти. Но народ с готовностью стал облачаться, фотографироваться.

Наконец пришёл Баир Иринчеев, пригласил всех подняться на второй этаж музея и прочёл нам блестящую двухчасовую лекцию, безупречную, как бритва Оккама. Историка такого класса мне не приходилось встречать и слушать с университетских времен. Он рассказывал нам об истории русско-финских отношений в моём любимом стиле: факты, факты и только факты, почерпнутые им лично в шведских, германских, финских архивах, безжалостный, честнейший анализ и никаких оценочных суждений. Да, рядом с таким историком философ смотрелся бы жалким паяцем. Я поспешила стушеваться и тихо внимала, стоя в последнем ряду в смущенном безмолвном восхищении. Материалом финской истории на всём её протяжении он владеет безупречно. Немного оклемавшись от изумления, я обошла тесную комнатушку музея, порассматривала его немногочисленные, но подлинные экспонаты и, прежде всего, коллекцию агитационных листовок и карикатур, как финских, так и советских. Ничего с тех пор не изменилось: агитки времен финской войны были наивны, тупы, лживы как … передачи нынешних федеральных теле- и радио- каналов: «финские шакалы», которых добивает доблестная Красная армия, финские листовки, обещающие сдавшимся в плен красноармейцам тепло и еду, деревянные шкатулки, вырезанные пленными красноармейцами в обмен за еду. Фотографии насмерть замерзших в снегу красноармейцев: оказывается, финны специально фотографировали замерзших в снегу врагов и затем продавали эти фотографии как открытки. Пугающий своей достоверностью муляж раненого финского солдата в лодочке-переноске (или волокуше). Жутко и жалко смотреть. Кошмар.

С огромным облегчением мы покинули печальную и поучительную композицию музея и покатились на свидание к барону Людвигу Николаи, в когда-то принадлежавший ему пейзажный парк Монрепо. Огромные валуны, высоченные гранитные скалы, парковые дорожки, пересеченные толстенными, корявыми корнями сосен, как будто бы темными набухшими венами. Как жаль, что я не успела сфотографировать удивительную железнодорожную колею, вырубленную в скалах.

Обратно в Петербург мы возвращались на скоростной «Ласточке» уже поздно вечером, почти ночью. Питер встретил нас холодным дождиком: полчаса нервной езды по тротуарам, остановок перед светофорами, прыжков с поребриков и на поребрики, и мы снова дома, на тихой, залитой дождём и заросшей мелкой ярко-зеленой крапивой улице Подрезова, где можно, несмотря на поздний час, немного посидеть в маленьком уютном баре на первом этаже, заказав кофе с кувшинчиком горячего молока и пересмотреть, поеживаясь от воспоминаний и усталости, сделанные в течение минувшего дня фотографии.


«Вровень с нами мчатся рядом
Все, кому мы были рады
В прежней жизни дорогой.
Блещут слезы их живые,
Словно капли дождевые.
Плачут, машут нам рукой.»
(Александр Кушнер)

«И Александровская колонна.
Когда дождь,
она никуда не прячется.
Ей приятно
постоять на Дворцовой площади
под дождем.»
(Геннадий Алексеев)

Пока велопоход полностью, день за днём не описан, он остаётся незаконченным, он длится и длится в воображении: педали продолжают вращаться, колёса крутятся, а моя велогруппа вот-вот исчезнет за поворотом, и я буду бесконечно долго догонять её.

Рано утром 12 июня мы в последний раз покатили под холодным дождём с Петроградской стороны к Финляндскому вокзалу, на электричку до Зеленогорска (Териоки). Обратно в Питер мы возвращались на велосипедах по велодорожке, протянувшейся вдоль побережья Финского залива, мимо сохранившихся, или вновь отстроенных дач, а также мимо исчезнувших, невидимых домов, сгоревших в огне революций, войн, переворотов, и оставшихся невредимыми лишь в воспоминаниях их ошарашенных владельцев:

«В 1918 году, после бегства красной гвардии из Финляндии, я пробрался в Куокаллу чтобы взглянуть на мой дом. В горностаевой снеговой пышности торчал на его месте жалкий урод — бревенчатый сруб с развороченной крышей, с выбитыми окнами, с черными дырами вместо дверей. Вырванная с мясом из потолка висячая лампа была втоптана в кучу испражнений. Возле лампы — записка:

«Спасибо тебе за лампу, буржуй, хорошо нам светила», - вспоминал художник Юрий Анненков.

Сколько не зажимай уши, но на этом тихом, обмелевшем берегу обязательно услышишь: «Был я и у себя на даче — проваливался в снег — вот комната, где был мой кабинет, осталось две-три полки, остался стол, да драный диван, вот детская, вот знаменитый карцер — так и кажется, что сейчас вбежит маленький Коленька с маленькой Лидкой. Самое поразительное — это знакомые очертания домов и деревьев. Брожу в темноте, под звездами, и вдруг встанет забор или косяк дома, и я говорю: «да, да! те самые» (Корней Чуковский).

Время от времени мы останавливаемся то на морском берегу, среди сосен, то в крошечном приюте для домашних животных, по которому свободно разгуливают цесарки, из-за невысоких загородок поглядывают козы, и кто-то невидимый прячется в домике с надписью «Енот», то просто на живописном повороте, где я, повернувшись назад, успеваю сделать фото велодорожки, вьющейся между соснами и елями. Заходим на территорию разрушенной в войну и полностью возрожденной дачи многострадального Ильи Ефимовича Репина «Пенаты». Несмотря на пронизывающий холод и дождь, наш славный гид, Алёна Кузнецова долго и подробно рассказывает о взаимоотношениях Репина с его пассией Наталией Нордман-Северовой, их взаимных причудах, странных порядках, заведенных в доме, затем мы долго бродим по саду. Хоть сад-то подлинный, так утешаю я себя, и пруд прежний, Репинский. Затем мы греемся в доме, поднимаемся и спускаемся по многочисленным узким лестницам, отмечаем рассеянный свет, льющийся с застекленных потолков, рассматриваем многочисленные картины на стенах, слушаем записанную на магнитофон экскурсию, слегка, по касательной, прикасаемся к чужой, не слишком счастливой, но долгой жизни.

Мы вновь садимся на велосипеды, велодорожка незаметно заканчивается, и мы опять петляем по грязным грунтовкам, опасным обочинам, узким тропинкам с откосами, сплошь заросшими разжиревшей под непрекращающимися дождями крапивой, с которых я норовлю незаметно свернуть на проезжую часть. Полностью поглощенная тем, чтобы не отстать от группы и не потерять своих из виду, я не сразу даже замечаю, что большая часть группы, действительно, разминулась с остальными, уехав в неизвестном направлении. Мы останавливаемся и, в ожидании потеряшек, рассматриваем смешную достопримечательность: это воссозданное по чертежам того времени «Потаённое судно» Петра Первого, прообраз субмарины, якобы построенной по его приказу и спущенной в рукотворное озеро «Разлив».

Современная фантазия на тему субмарины Петра I

Смех да и только. Пока мы со всех сторон обходим и осматриваем подводную бочку с вёслами — плод фантазии современного умельца — происходит счастливое воссоединение группы, и мы продолжаем катиться дальше, всё дальше по направлению к Питеру, летим вдоль набережных Елагина и Крестовского островов и, наконец, возвращаемся домой, на ул. Подрезова. На этом мой личный велопоход завершается. Те, у кого еще остались силы, поедут кататься вместе с гидом Алёной Кузнецовой ночью, чтобы посмотреть как разводят мосты, - у меня этих сил уже нет. На следующий день желающие на прощание еще раз прокатятся на велосипедах по Петербургу, я же, вместо этого, перед вылетом еще успею пройтись пешком по своим любимым местам: вдоль по набережной Екатерининского и Крюкова каналов, сфотографирую на память колокольню своего любимого Никольского военно-морского собора, чьё отражение подрагивает в глубоких лужах, загляну и в сам собор, чтобы поразиться тому, что большая его часть теперь отделена цепью, на которой закреплен файлик с листом формата А4 с надписью: «Проход только для молящихся. Туристам вход запрещен». Мне приходит на память огромная, как Райский сад, открытая для всех, без различия, без разделения на овец и козлищ, на эллинов и иудеев, на молящихся и туристов, - Базилика святого Антония Падуанского, где я спонтанно присоединилась к ранней мессе, завершившейся рукопожатиями с совершенно незнакомыми людьми, или Собор во французском Пойяке, куда я забрела ранним октябрьским утром, и где немногочисленные прихожане ласково пригласили меня принять участие в их заутрене, и где я причастилась католической облаткой. Здесь же я постеснялась приподнять цепочку и пролезть под неё — а вдруг меня погонят, как очевидную «туристку», да ну их на фиг.

Прямо за воротами Никольского собора устроил своё живописное лежбище нищий, в соборном скверике мокли под дождем фонтанчики, ну а мне пора было собираться в Пулково, и далее — возвращаться восвояси, в потные, душные объятия безумной Таганрогской жары, кромешной, безжалостно длящейся с июня по сентябрь включительно. В её равнодушных объятиях мне теперь предстоит совершить путешествие во времени: я опять возвращаюсь в начало прошлого века, где, на заре новой футуристической эры, творил мой герой, Томмазо Филиппо Маринетти: Buon giorno, amico mio, mi sono ritornata da te, ai tuoi testi futuristi. Впереди теперь — только бесконечные переводы, которые тоже, несомненно, путешествия.

Отражение Никольского военно-морского собора

[ Следующий документ | Предыдущий документ | На главную страницу ]


© 2016 Ярославцева И.П.